18-10-2005

Полина Барскова 

 Polina Barskova

(b. 1976)

 

 

 

Polina Barskova, Ph. D.  was born in 1976 in Leningrad. She graduated at Berkeley, University of California. Barskova has published several collections of poetry, her first at the age of fifteen: Christmas (1991). Another four collections of poetry followed, A Squeamish Race (1993), Memory (1996), Evradei and Orfika and Arias. Candidate in the Department of Slavic Languages and Literatures (Berkeley), she was awarded the Townsend Dissertation Writing Fellowship for 2005.06. The topic of her dissertation is Writing the End: Literature and Culture of the Aesthetic Opposition in Leningrad (1921.1934).

 

Polina Barskova
 

 

LINKS:

Articles

Poems

 

Вечер в Царском Селе

 

Ахматова с Недоброво
Гуляют в сумерках п
praо парку,
Который просится в ремарку
(Допустим: "Парк. Сентябрь."). Его
Волнуют сплетни, вести с фронта,
Его последняя статья.
Её волнует горизонта
Косая линия, скамья,
Приросшая к больному дубу,
Неразрешённая строка.
Он говорит: "Я завтра буду
В "Собаке". Ты со мной?" Пока
Он ждёт ответа, Анна смотрит
На стекленеющую тень
Свою и чётко произносит:
"Сегодня был ненужный день."
Его волнует, даст ли Анна.
Она-то знает, что не даст.
Куски тяжёлого тумана
Бросает небо, как балласт
Бросает гибнущий воздушный,
Коварно непослушный, шар.
Недоброво срывает душный,
Колючий, неуместный шарф.
Он хочет знать! Она - не хочет.
Она уже полубормочет
Решенье той смешной строки
И вдруг, о Господи! - хохочет...
А ночь им лижет башмаки.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

SOIR À TSARSKOÏE SELO

 

Akhmatova et Nedobrovo

Se promènent dans le parc à la tombée du jour.

(L’endroit réclame une indication scénique

Par exemple : « Un parc. Septembre. »)

Nedobrovo est inquiet: des commérages en sont la cause,

Les nouvelles du front aussi, et son dernier article.

Le trouble d’Akhmatova a d’autres raisons

La ligne oblique de l’horizon, ce banc

Né d’une excroissance du chêne malade,

Le tourment d’un vers resté en suspens.

Il dit : « Demain je serai au “Chien errant. »

Viendras-tu ? » Et tandis qu’il guette la réponse

Anna observe son ombre fine comme du verre

Pois annonce d’une voix claire: “Ce jour

Aura été un jour pour rien. »

Le coeur de l’homme n’est pas serein:

Dira-t-elle oui ? dira-t-elle non ?

Le refus pour Anna ne fait plus question.

Le ciel rejette ses lourdes brumes.

Pareil à la montgolfière qui lâche du lest,

Rebelle et habile face au péril.

Nedobrovo arrache de son cou

L’écharpe qui l’irrite, l‘étouffe, incongrue.

Il veut savoir ! Elle – ne veut pas.

Elle marmonne déjà, résolue,

La fin de ce vers plein d’esprit

Et soudain, ô mon Dieu, elle rit, elle rit…

La nuit est tombée – elle leur lèche les pieds.

 

Traduit du russe par Jean Baptiste Para

 

 

Note: Nikolaï Nedobrovo était un célèbre critique russe. Anna Akhmatova conserva précieusement 1’article  qu’il avait consacré à son Rosaire en 1915. (N.d.T.)

 

 

 
 

Ce poème de : europe, revue littéraire mensuelle, La jeune poésie russe, 83.e année, n.º 911, Mars 2005, ISSN 0014-2751

 

 

 

 

ИЗ ЦИКЛА "ПЯТЫЙ ПРАЗДНИК

 

Все бросили меня?
                    Ну что ж, я буду семя.
И прогрызу насквозь горелый небосклон.
Пришел последний век.
И это будет время,
В котором слово обратится в стон.
Не век любви, которая скрывает
Ничтожество под париком греха.
Век истины, которая глуха.
Век легкого парящего стиха,
Который бредит, а не изнывает.
Всё будет в нем? Нет! В нем не будет нас.
Украсит слабый мир другая скверна.
В руке любимой в предрассветный час
Зашевелятся кудри Олоферна.

 

 

    from the cycle The Fifth Holiday

 

Has everyone left me?

        Well, I’ll be a seed then.

And bore through the scorched horizon.

The last age is here.

And it will be a time

When the word turns into a moan.

Not an age of love, hiding

Its nullity under a wig of sin.

An age of truth, which is deaf.

An age of soaring light verse,

Which raves  but doesn’t pine away.

Will everything be there? No! Not us.

A different filth will adorn the dissolving world.

In the lover’s hands the hour before dawn

The rustling of Holofernes’ curls.

 

                      Translated by Jean Day and Laura D. Weeks

 

 

 

 

 

 

        Хоть и с одной струной, но греческая лира.

                                           -Георгий Адамович

 

Буколический бес, одевайся. Пастух, поспеши.
Нужно новое пастбище для истощенной души.
Чтобы тонкие свечи языческих трав за пятак
Продавала горбунья - как намедни на Лысой горе.
Чтобы пестрая курица спрашивала: "Кудах?" -
У смешливой кухарки, которая на серебре
После многосерийной бессонницы приносит ванильный сухарь...
Что потом?
Со своим отражением без брудершафта на "ты".
Не мешать с воровством доброкачественной простоты.
И органные клапаны толстых лягушек во мгле,
И конфеты рассыпаны узкой рукой на столе.

Скоро Муза устанет. Заржавеет кукушка в часах.
Пегий пепел осядет на темных твоих волосах.

 

 

 

 

 

 

Even one-stringed, it’s still a Greek lyre.

                                           -Georgii Adamovich

 

 

Seedy demon, get dressed. Hurry up, country boy.

The burned-out soul needs new pastures.

Let the hunchback sell the skinny candles of pagan grass

For a nickel – as lately as Bald Mountain.

Let the speckled hen ask the giggly cook, “What’s up?” –

Who brings vanilla wafers on a salver

After a long series of sleepless nights…

What then?

Get comfortable with your own reflection. Don’t mix first-class simplicity with

Getting something for nothing.

And the organ pipes of fat frogs in the haze.

And candy sown on the table by a thin hand.

 

Soon the Muse will tire. The cuckoo will rust in the clock.

Dappled ashes will settle in the darkness of your hair.

 

                      Translated by Jean Day and Laura D. Weeks

 

 

 

 

 

ВИЗИТ В СТОЛОВУЮ УНИВЕРСИТЕТА

                                       Льву Лосеву

 

Следы людей, оставленные тут,
Перетянули горло, словно жгут
Убийцы, подошедшего из мрака.
На тряпке – одноглазая собака.
Так эти твари символично мрут,
Что слизь на рыжем маленьком глазке,
Что целлофан, блеснувший на куске
Условной колбасы под жарким носом,
Не жалость – панику вселяют в мозжечок
Гуляки праздного, который предпочел
Визит сюда гомеровским вопросам.
Тут возопишь: "А я-то как?" Вот так.
Лишь термин всеобъемлющий "мудак"
Определит твои мирские стати,
То, как ты плачешь, голову склоня,
На скользком склоне мартовского дня
Так безутешно, но и так некстати.
Твоя мертворожденная слеза
Не развлечет означенного пса,
Но пробежит, как жизнь: легко и мимо.
Чтобы ты мог сказать: "И я там был,
Салат морковный ел и кофе пил,
Распространялся о пожаре Рима".

 

 

 

         Café Philology

                          for Lev Lossev

 

Traces of the people left here

Have slipped tight around my throat like a killer’s

Rope circling up out of the dark.

On a scrap – a one-eyed dog.

So these creatures die symbolically,

Like mucus on a little red eye,

Like cellophane, glinting on a slice

Of plain sausage under a hot nose,

It’s not pity but panic they install

In the cells of the cerebellum of an idle loafer

Who preferred a visit here to Homeric

Questions… “How can I?!”

You cry out here. This away. Alone

The universal term “jerk” will determine

How you look to the world, the way you cry, head down

On the wet slope of a March day,

So inconsolable, yet so out of place.

Your stillborn tear

Won’t amuse the dog we said before

But will slip by like life, easy and gone,

So you can say, “I too was here.

Ate my salad an downed my beer,

Expounding on the fire of Rome.”

 

                      Translated by Jean Day and Laura D. Weeks

 

 

 

 

 

 

Красных сосен басовые струны.
Китайские глаза изумленной белки.
Вдалеке взлетает волан
                             нижней юбкой у акробатки.
Детская спальня. Маленькие кроватки
                                                 
и ночники.
Надгробный памятник сквозь оперенье чёлки
Серого мха смотрит на остальные.
Теплые иглы, медные и стальные,
Да комары с длинным порочным жалом.
Пахнет сортиром, тлением и пожаром.
Рядом с почетной покойницей прочая смерть поблёкла.
Разрываю штанину и разминаю стёкла.
Прочь описание постыдного интерьера!
Розовый всполох белки, праведный гнев терьера.
Не доверяйте тайн ни дневникам, ни детям.
Гордых покойников вы оскорбите этим.
Не запивайте таблетку яда стаканом сока.
Живому на кладбище стыдно и одиноко.

 

 

 

The bass strings of red pines.

An astonished squirrel’s Chinese eyes.

Far off, an acrobat’s underskirt flies up.

The children’s room. Little beds and nightlights.

Through a fine fringe of gray fur

A gravestone regards the others.

Warm needles, copper and steel,

and the long vicious stingers of mosquitoes.

It smells of garbage, slippage and fire.

All other death pales beside these esteemed ashes.

I tear the legs of my pants, I crush glass.

Off with the descriptions of the shameful interior!

The squirrel’s pink fright, the terrier’s pious anger.

Don’t trust your secrets to diaries or children

Or you’ll offend the proud dead.

Don’t wash the poison pill down with a glass of juice.

Living at all among these stones is lonely and full of shame.

 

 

                 Translated by Jean Day and Laura D. Weeks   

 

 

    The last 4 poems from: Crossing Centuries, The New Generation in Russian Poetry, edited by John High, Vitaly Chernetsky, Thomas Epstein, Lyn Hejinian, Patrick Henry, Gerald Janecek & Laura Weeks, with Edward Foster, Vadim Mesyats & Leonard Schwartz, 528 pp. Talisman House Publishers, Jersey City, New Jersey, 2000, ISBN 1-883689-89-9

 

 

 

Стихотворения.

СПб.: Пушкинский фонд, 2000.
ISBN 5-89803-049-272 с.
(Книжная серия
"Автограф", [вып.38].)

Текст заново выправлен автором.

АВТОБУС НОМЕР 51М

Я ехала в автобусе, в котором
Все были сумасшедшими. И это
Не броская гипербола, позором
Могущая быть в творчестве поэта,
Столь пристального к мистике реалий,
Как я. Так вот, они и вправду были
Больными – осторожно забирались
На жердочки сидений и взирали
Куда-то в пустоту и говорили
Одновременно, каждый о своём,
Кому-то, кто не сущ, не осязаем,
И пахли все нестиранным бельём.

 

 

Один из них, с косицей и в перстнях

Всё приставал к водителю с беседой.
Изрядно светский, но беззубый рот
Его преображал поток весёлый
Нездешних и загадочных острот
В причмокивание, шамканье, однако
Оратор сам того не замечал...

 

 

Его сосед по знаку Зодиака
Сидел в углу и башмаком качал,
Как вдруг он приосанился и грозно,
Взглянув в окно, кому-то за окном
Сказал: "Всё это слишком просто,
Чтоб размышлять об этом. Я о том
Кумекаю, сограждане, что тщетно
Додумываем мысли до конца –
Нам ясно всё заранее. Ответа
Не получить глухому от слепца.
Но дело не в отсутствии контакта,
А в том, что, как с цветущего холма,
Всё обозримо, всё уже понятно.
Во всём уже – присутствие конца..."

Я с напряженьем вслушивалась в бредни
Печального мыслителя, как вдруг
Старик, дремавший на скамье соседней,
Изобретательным движеньем рук
Ширинку распахнул и, прыгнув к двери,
Мочиться начал в черноту за ней.
Мы проезжали сквер. Кричали в сквере.
Попутчики сидели в тишине.

Другой сосед, когда-то чернокожий,
Теперь в коросте от ушей до пят,
Скрипел своею воспалённой рожей
И, так как тоже был придурковат,
Лупил по ней корявыми культями,
Унять пытаясь нараставший зуд.
(Так побеждённый лупит по татами,
Мешая струйку крови и слезу
С соплёй под потерявшим форму носом –
Но это отвлеченье...)

                                    Пятый из
Придурков донимал меня вопросом,
Который час. – "Двенадцать без семи." –
"Двенадцать без пяти." – "Уже двенадцать."
Был предсказуем этот диалог.
Дурак пытался на ноги подняться,
Но был под кайфом и уйти не мог.

Так это было. Больше ничего
Не выжмешь из рассказа моего.
Ни пакостной метафоры, навроде
"Весь мир – дурдом", ни прения о том,
Что все мы подчиняемся природе
В итоге, как щенки под животом
Отнюдь не римской суки... Нет, не это
Вело моё дешёвое стило,
А вечное намеренье эстета –
Шнур выдернуть и выдавить стекло.

 

 

 

 

 

 

 

The 51M

I was riding on a bus in which
everyone was crazy.
Lunatics, wholly, every one. I’m not
indulging in facile hyperbole, shameful
to discover in the language of a poet
so
thoroughly dedicated to the mining of ontology
as I. But all of them were, quite frankly,
not firing on all cylinders.
Prudently lighting upon their perches,
their eyes turned toward nothingness.
They talked as one, each separately
to someone conjured, ghosted
and they reeked of neglect.

One guy, a ponytail and rings on every finger
was bending the driver’s ear.
A genteel yet toothless mouth
transmuted a buoyant stream
of curious, opaque witticisms
into a juicy jumble. The orator,
mind you, had no idea.

Aligned on the corner cusp
sat his neighbour, swinging a shoe.
He directed his gaze out the window,
struck a stately pose, and proclaimed
to someone out there: “It’s all too simple
to merit deep reflection. Fellow Americans,
you catch my drift? There’s no point
thinking things all the way through.
It’s clear as day. The blind
have no words of wisdom for the deaf.
They don’t lack insight. Everything’s
as plain as the nose on your face.
It’s all known, understood,
and contains the seeds of the end.”

I sat spellbound by the ravings
of the sad philosopher, when an old man,
dozing on the next seat over,
flung open his fly with a handy flourish,
bounded for the door and started to piss
into the night.
We rode on past a park where people stood shouting.
The passengers sat silently.

The next guy over, once black,
was now a moist bouquet of scabs.
Squeaks escaped his swollen face,
and like an idiot, he
scraped it with clumsy stumps,
trying to soothe a febrile itch.
(Thus the resigned wrestler taps out,
blood and tears streaming
into snot from a mangled nose.
But I digress.)

                  A fifth nut
plagued me with his unrelenting query:
“What’s the time?” “Seven to twelve.”
“Five to twelve.” “Twelve o’clock.”
A banal transaction.
The fool tried to get off the bus,
but was too loaded to find his feet.

That’s how it went down. You won’t squeeze
Anything more from my tale,
No sorry cliché, like,
“The whole world’s a nuthouse.”
No learned words on man’s subordination to nature.
In the end, like pups at the teat
Of a none-too-Roman bitch. No, my two-bit scripto
Was guided by something else entirely:
The aesthete’s inherent desire
To pull the emergency cord and break out the glass.

 

.

 

Translated by Vladimir Bolotnikov  Eric Crawford

 

 

 

 

 

Вавилон: Вестник молодой литературы.

Вып. 7 (23). - М.: АРГО-РИСК, 2000. - 220 c.
Редакторы Дмитрий Кузьмин и Данила Давыдов.
Обложка Дженни Курпен.
ISBN 5-900506-99-1,  C. 5-8.

 

Молитва II

Господи, снизойди до меня своею печалью
В этот блестящий полдень, этой прозрачной ночью,
А то я уже забыла, как это бывает.
Как мы с моею любимой девочкой, уходя в молчанье,
Скребли по банке сгущёнки фамильной ложкой,
А на Литейном ширился гром трамвая.
Как мы потеплей одевались и направлялись к Саду,
Покрикивая на сумасшедшую улыбчивую собаку,
Подстерегавшую утку и караван утят.
Как, выходя к каналу, огибали ограду.
Как наощупь двигались по осеннему мраку.
Как жизнь моя мне казалась
Списанной с тебя, написанной для тебя.
Как мы беспощадно шутили о наших любовниках,
Лица их еле помнили, путали имена.
И точно так же шутили о наших покойниках,
Легкомысленно нас покинувших, оставивших нас на...
Долго ставили чайник, резали сыр и булку,
Открывали Поплавского на самом длинном стихе.
Собака блаженно жмурилась, вспоминая прогулку,
Волны на воспалённой наводненьем реке.

 

 

 

 

 

 

Prayer II

 

Oh, Lord, look down yonder and bestow upon me your sorrow
On this glittering noon, on this transparent night,
For I have already forgotten how it happens,
How I and my beloved girl friend, descending into silence,
Would scrape the inside of the can of sweet condensed milk with an
        ancient teaspoon, a family heirloom,
While at the Liteinyi Avenue the street car’s thunder would
        grow out of bounds.
How we’d put on warmer things and would walk to the Garden
Shouting from time to time at that crazy smiling dog,
Which would waylay the duck and her caravan of ducklings.
How, having had gotten to the canal, we would skirt the fence.
How we’d move forward, groping in the autumnal murk.
How my life seemed to me then
Copied from yours, written for you.
How did we joke, without remorse, about our lovers,
Almost not remembering their faces, mixing up their names.
We would joke in the same way about our deceased
Who had abandoned us here, having left us to . . .
Then we’d take our time putting the kettle on the stove,
        cutting the cheese and the loaf of bread,
Opening Poplavski on the page with the longest poem.
The dog would close her eyes, happy, remembering the walk
And the waves on the river feverishly tossing because of the flood

 

Translated by Peter France Vladimir Bolotnikov and Eric Crawford

 

 

 

 

 

Памяти Бродского

Погиб поэт. Точнее – он подох.
Каким на вкус его последний вдох
Был, мы не знаем. И гадать постыдно.
Возможно – как брусничное повидло.
Возможно – как распаренный горох.

Он так хотел – ни жизни, ни конца.
Он сам хотел – ни деток, ни отца.
Всё – повторенье, продолженье, масса.
И мы, ему курившие гашиш, –
Небытие, какой-то супершиш,
На смену золоту пришедшая пластмасса.

Его на Остров Мертвых повезут.
В волнах мерцают сперма и мазут.
Вокруг агонизируют палаццо.
Дрожит в гондоле юная вдова,
На ней дрожат шелка и кружева,
И гондольер смекает: вот так цаца!

Он так хотел – ни слякоти, ни слов,
Ни равнодушной Родины послов,
Но главное – рифмованных истерик.
Его желанья... что они для нас.
И мы чего-то захотим в свой час,
Когда покинем свой песчаный берег.

Но дело в том, что мы уйдем навек,
А он ушел, как прошлогодний снег,
Который жив и летом, и весною:
В реке и в луже, в молнии, в грозе
И в утренней прозрачной стрекозе
Он горькою вернется новизною.

Он так хотел. Так все-таки – хотел!
Пока еще в изгибах наших тел
Живут высокомерные желанья,
Он жив, он жизнь, он суета и хлам.
А значит, он – смирение, и Храм,
Цветущий на обломках мирозданья.

Что смерть ему? Всего лишь новый взлет!
Кому теперь и что теперь поет
Его крикливый смех, гортанный голос?
Такие ведь не умирают, нет.
Они выходят, выключая свет.
А в темноте расти не может колос.

Он остается, белый и слепой,
Раздавлен непонятною судьбой,
В свое молчанье погружен до срока.
И что ему какие-то слова,
И что ему прелестная вдова,
И что ему бессмертие пророка?

Февраль 1996

 

 

The Poet has passed away

 

The poet has passed away. Or rather, snuffed
it. How did the world taste at his last gasp?
We don’t know, and we are ashamed to guess.
Like cranberry jelly, maybe, or perhaps
like peas boiled to a mush. But he himself,
he neither wished for life nor termination,
nor children, nor a father. Everything
is repetition, mass, continuation.
And we, his hashish smokers, what are we?
Just nothingness, some kind of super-nil,
plastic sneaked in to take the place of gold.
They’ll ship him to the Island of the Dead,
the waves gleaming with sperm and diesel oil,
between palazzos crumbling to death.
Shivering in silks and lace, the youthful widow
sits in the gondola, and the gondolier
will understand: it’s not the words, the slush,
nor the ambassadors of his indifferent homeland,
but above all the metrical hysterics . . .
His wishes
– what are they to us? And we,
when our time comes to quit the sandy shore,
when our hour strikes, we’ll have our wishes too.

And yet he also wished . . . And how he wished!
As long as our high wishes still are cased
within the leather binding of our bodies,
he is alive – is life – is fuss and trash,
and therefore he is humbleness, a shrine
flowering among the universe’s ruin.
What does death mean for him? Another flight.
Who do they sing for now, what do they sing,
his guttural speaking voice, his raucous laugh?
No, people of his kind do not die. No,
they leave, and as they go, turn out the light, –
but the grain cannot flourish in the dark.
It lies there unavailing, white and blind,
crushed by an unintelligible fate,
plunged into silence till the moment comes.
What can they mean for it, the empty words?
What can she mean, the captivating widow?
And what the prophet’s immortality?

 

 

Translated by Peter France

 

 

 

The last 3 poems from Modern Poetry in Translation New Series n.º 20, Edited by Daniel Weissbort, Guest Editor Valentina Polukhina, King's College, London, University of London, 2002 ISBN 0-9533824-8-6